Дверь с той стороны [Сборник] - Владимир Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть, — сказал Рудик. — Я готов, сейчас буду. Значит, снизу доверху, по Уставу?
— Снизу доверху, — подтвердил капитан.
— Выхожу.
— Не забудь таблицы и тестеры.
— Ну, что ты, капитан!
Устюг оглядел себя в зеркале. Нет, он оставался капитаном, а корабль — кораблем, что бы там ни говорили ничего не понимающие в этом люди.
Когда он вышел из центрального поста, шаги его были широки и уверенны. Он шагал по палубам, как на параде, и с удовольствием слушал звук своих шагов.
Еремеев поднес свисток к губам. Раскатилась пронзительная трель. Торий отдал мяч направо и тяжело двинулся вперед. Игра началась. Радий принял пас и пошел краем, ведя мяч по самой кромке поля. Гелий, защитник «Легких», выкатился навстречу, но Радий прошел его, сделав элементарный финт. На него набегали двое, и он отдал мяч назад, в центр, откуда Кюрий с хода навесил на штрафную «Легких», и Торий, уже топтавшийся на грани офсайда, рванулся вперед, гулко принял мяч на грудь, сбросил под ногу и пробил. Был бы гол, — вратари в обеих командах были никудышные, прыгать совсем не умели, но мяч с громким хлопком лопнул и, сморщившись, упал в нескольких шагах. Еремеев свистнул, и игроки сразу застыли, кто где стоял.
Еремеев подобрал мяч и огорченно покачал головой.
— Не выходит? — услышал он вдруг, вздрогнул и обернулся.
Нарев стоял неподалеку от дверей и с интересом глядел на застывших роботов.
— А придумано хорошо, — сказал он. — Настойчивость и остроумие — и вот у нас уже есть футбол. Как они вам повинуются?
— Да не жалуюсь, — растерянно проговорил Еремеев.
— Очень хорошо, — повторил Нарев. — Здорово.
— Мячи вот лопаются. Нечем играть.
— Покажите-ка… Да, пневматические тут не годятся. Подошел бы литой шар из легкого сплава. Только, конечно, нельзя подвертываться под удар.
— Как убережешься? Да и переборки могут не выдержать. Вот если бы набить камеру каким-нибудь упругим пластиком…
— Неплохо, — согласился Нарев. — Пойдемте к синтезатору, попробуем поколдовать. Я вам помогу. Я всегда готов помочь тем, кто занят делом. На то я и существую.
Еремеев замялся.
— Я не мастер с ним обращаться.
— С синтезатором? Научу. А роботы пусть подождут. Им не свойственно нетерпение.
— Это я понимаю… — пробормотал Еремеев.
Он не добавил, что именно это ему и не нравилось. Футбол — игра веселая, заниматься им надо легко и приподнято. Роботы обучились мгновенно и сейчас владели уже неплохой техникой: смогли бы сыграть с клубной командой и, может быть, даже выиграть у нее с приличным счетом. Но играли они угрюмо, деловито, словно им было все равно — играть или ворочать камни. Что поделаешь — даже улыбаться они не умели, не было у них механизмов для этого. Приходилось мириться.
И все же они играли в футбол, их было целые две команды, полные команды, с запасными. Другого выхода у Еремеева не было: люди играть не хотели, хотя и пассажирам, и даже экипажу делать, по мнению футболиста, было совершенно нечего.
— Что-то давненько никто не заходит, — сказал Карский. Он уже свободно расхаживал по каюте, хотя и прихрамывал, но покидать ее пределы Вера ему не позволяла, и он подчинялся ей с удовольствием, как подчиняются только любимой женщине. — Совсем обо мне забыли.
— Тебе их недостает?
Он улыбнулся.
— У меня есть ты…
Она была у него и, оказывается, в этом-то и заключалось счастье. Не погоня за молодостью (как думал он когда-то, далеко отсюда, с осуждением наблюдая подобные случаи со стороны), но просто забвение возраста, крушение всего, что могло разделять их. Природа, думал он, природа; кто различает возраст, кроме человека? Жив или мертв — вот что существенно; пока жив — жив! Счастье — это она. Глупы те, кто мечтает о чем-то ином. А вот ему повезло — не слишком рано, но он прозрел полностью.
— Есть ты, — повторил он. — И ничего больше мне не нужно. Но все же интересно, как идут дела в большом мире Кита. — Он снова улыбнулся. — Хотя — все тихо и, значит, благополучно. Почему ты так далеко?
Она подошла; гладя его по волосам, подумала, что все труднее становится оберегать его от тех проблем, что волновали остальных. Нелегко… Но ей не хотелось делить его ни с кем. Вера была жадна, как бывает жадна только молодость, ни с кем и ничем не желающая делиться, и готова была защищать то, что ей принадлежало.
— Потерпи, — сказала она. — Вот окрепнешь… И тогда станешь выходить…
— Но там все в порядке?
— Да, конечно…
— Понимаешь, слишком велика привычка думать. И я думаю… Но раз они не приходят — значит обходятся?
— Наверное.
— А как дела у Истомина с Инной? Видишь, теперь меня интересуют и такие вещи.
— Хорошо, хорошо.
— Значит, у них все-таки была любовь всерьез? Как у нас?
— Наверное. А теперь ложись. Я хочу, чтобы ты был здоров.
Автоматы громадными жуками кружили над столом, устанавливая все нужное для обеда. Люди входили, опустив глаза, шли к своим местам и утыкались в тарелки, так и не сказав ни слова. Обеды уже давно проходили в полной тишине, которая могла быть нарушена только по недоразумению.
Сегодня такое случилось. Карачаров, выпив стакан сока, вдруг поднял голову и, ни к кому не обращаясь, громко сказал:
— Эта матрица Хинду тоже не поможет!
Сказал, оглядел стол диковатыми глазами и уткнулся в тарелку.
Рядом Инна Перлинская проговорила:
— А Раганский читал это не так. Он…
Она спохватилась, умолкла и опустила глаза.
— Очень интересно, друзья мои, — проговорил Нарев. — Доктор, вы не могли бы рассказать подробнее — что там с этими матрицами?
Ему было не по себе.
Физик фыркнул и глянул на Зою, словно приглашая ее посмеяться вместе с ним.
— Рассказать о матрице Хинда? Ничего себе!
— Да, да, — торопливо проговорила она. — Расскажите.
— Ну, я, собственно… Начать с того, что Хинд разложил…
Его никто не слушал: все это было абсолютно непонятно. Физик умолк на полуслове, и ни один, кажется, не заметил этого. Карачаров презрительно оглядел всех.
— Карфаген должен быть разрушен, — ни с того, ни с сего мрачно произнес он. — Но только вместе с Римом. Да и с Элладой заодно.
Истомин даже не слышал, о чем говорил физик. Но слово «Эллада» достигло его слуха и направило мысли по привычному пути.
Истомин любил Элладу; не Такую, наверное, какой она была в действительности, с ее суровой и небогатой жизнью, лишенной элементарной социальной справедливости для очень многих, с ее детской жестокостью во взаимоотношениях между людьми. Истомин любил ее такой, какой она ему представлялась: землей философов, архитекторов, ваятелей и поэтов, — любил свою модель Эллады, верхний слой краски на картине, скрывающий грунт. Истомин любил Элладу и не любил Рим, с которого, как он полагал, цивилизация пошла по неверному пути, по тропинке, петлявшей по болотам средневековья то исчезавшей, то снова выбиравшейся на поверхность, чтобы, начиная с Возрождения, превратиться в дорогу. И дорога эта в конце концов стала такой широкой и прямой, что по ней можно было двигаться со все возрастающей скоростью. Все дело было в том, куда идет дорога; литератору порой казалось, что она идет в никуда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});